Сто братьев [litres] - Дональд Антрим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наш розарий в цвету, – сказал я Бенедикту, – и как мы играли детьми в теплые летние дни. Ты помнишь розарий, Бенедикт? Те красные и темно-розовые бутоны? А желтую траву на лугу за стеной, где кивали на ветру полевые цветы? Ты помнишь, Бенедикт, как на деревья слетались скворцы, как они вдруг, необъяснимо поднимались на крыло? Черные смерчи птиц. Тысячи их. Загляденье. Куда они пропали? Скворцы? Теперь там лишь вороны да бездомные. Во что мы играли? Ты помнишь наши игры? Прятки, хотя в розарии прятаться особо негде. Мы предпочитали жмурки, потому что тогда можно было завязать Вирджилу глаза шарфом и завести его криками в колючий куст. Это нам никогда не надоедало, правда? Вирджил был такой доверчивый. Иногда мы выходили с мячиком и тогда играли в «убей человека с мячом». Ты помнишь «убей человека с мячом», Бенедикт? Кого-нибудь обязательно валили в грязь и чуть ли не насмерть давили кучей тел. Ирву мы сломали ключицу. Он стерпел как мужчина. Одна из моих любимых игр. Или вышибала! Помнишь вышибалу? Где бросаешь мяч в противников со всей силы. А в чем был смысл игры? Там вообще были правила? Младшие братья рыдали от страха, когда мы играли в вышибалу. Они никогда не успевали убежать. Им не хватало физической координации, чтобы увернуться от мяча. Целью игры, насколько я помню, было сбить их с ног и попасть мячом в голову. Ты помнишь? Ты помнишь наши игры в розарии? Столько игр! Как мы были юны! Мы не хотели причинять вреда! Только понарошку. Когда кому-то доставалось, мы всегда раскаивались. Мы всего лишь играли. Ты помнишь, Бенедикт? Ты помнишь, как с деревьев взлетали скворцы, и тогда все бросали игры и смотрели в небо над лугом? Вот тогда-то и можно было швырнуть мяч кому-нибудь в голову. Ты помнишь наш прекрасный розарий в цвету?
Бенедикт, видимо, задумался. На его лице была тревога. Похоже, задумался он крепко. Наконец покачал головой и сказал:
– Розарий? В цвету? Ты уверен, Даг?
– Ну, с годами в памяти все расплывается, – не сразу признал я.
Бенедикт отпил из бокала.
– Где ты его взял? – спросил я.
– Там был декантер. Наверняка уже пустой.
– Черт.
– Если хочешь, глотни у меня. – Бенедикт протянул бокал. – Я не большой любитель красного, у меня от него болит голова. Очень мешает работе на следующий день.
– Как твоя работа? – спросил я, приняв бокал с глотком кларета на донышке. Там оставалась всего пара капель, поэтому я не думал, что Бенедикт правда хочет, чтобы я только глотнул и вернул остальное. Или хочет? Если я допью вино без однозначного разрешения – это будет грубо. С другой стороны, какой смысл пить только половину, тут ведь так мало? Допить ли вино Бенедикта? Оставить ли каплю из вежливости? Я прирос к месту, уставился в бокал и бился над дилеммой. В итоге я не расслышал, что Бенедикт рассказывал о своих нынешних экспериментах с жуками. Поэтому не понял, о чем конкретно идет речь, когда он объявил:
– Во многих отношениях они похожи на нас больше, чем мы думаем, Даг.
– Кто?
– Беспозвоночные.
– Точно. Да. Понимаю. – Очевидно, Бенедикт имел в виду толпу, которая покачивалась то налево, то направо, глядя на драку за столом. Противников наконец разняли. Одного брата поднимали с пола, а второй, встав, медленно двигался к мягкому креслу, поддерживаемый множеством рук. Третий лежал неподвижно, а четвертый рядом с ним – на таком расстоянии трудно быть уверенным, но вроде Генри или скорее Стивен – согнулся пополам, обхватив себя в архетипической позе человека, которого пнули в живот. Я сжимал хрустальную ножку бокала Бенедикта. Вино выглядело прекрасно – слишком прекрасно, чтобы не выпить залпом. У меня во рту стоял вкус глины, ходили желваки. Сердце билось часто и через раз, руки тряслись. Я поднял бокал к губам. Он задрожал в руке. Я выпил, не пролив ни капли; вино было сухим, букет в бокале все еще чувствовался. Я подержал жидкость во рту, дал ей омыть нёбо. Потом сглотнул, и вино побежало по горлу согревающим ручейком. Это тепло растеклось по груди, словно прямо в сердце шлепнулась маленькая теплая бомба, рассылая по крови ударные волны. Стук сердца тут же унялся. Челюсти расслабились. Руки перестали трястись, и я произнес:
– Ах.
Все еще вспоминая скворцов и игры, я всмотрелся в растресканный потолок. Вот и лицо. Оно словно наблюдало, как мы с братом разделили бокал. Вокруг лица клубился белыми облаками дым от сигарет братьев, куривших между переменами блюд; дым носило на ветру туда-сюда, словно его пускал рот на потолке – из тупого конца балки между сводами, напоминающей сигарету.
Курившее лицо будто ожило. Зыбкие тени от подвижных люстр придавали ему правдоподобие, выразительность – лицо то хмурилось, то ухмылялось. Как будто открыло рот, чтобы заговорить. Я прислушался.
Я услышал, как клыки добермана гложут кость. Я услышал, как шумит ветер, сдувая ветхие страницы с письменного стола. Я услышал, как поет сопрано и как говорят и спорят около сотни мужских басов, баритонов и теноров. Я услышал столовые приборы – как скребут по тарелкам наши вилки и ножи; и я услышал, как царапают пол ножки стульев, когда кто-то отодвигается от стола, чтобы потащиться на заплетающихся ногах в туалет. Я услышал ругательства.
Напрягая слух, я услышал, как капает вода, как с потолка на наши книги в темных шкафах падают крохотные капли. Я услышал скрип двадцати позолоченных шнуров под весом люстр. Я услышал, как Донован говорит Хайраму: «Не торопись, пережевывай тщательней». И услышал, как теннисная ракетка тройняшки сбивает на лету черную мышь.
Тошнотворный звук.
Капли воды разлетались брызгами. Шея затекла оттого, что я так долго задирал голову к потолку. Мне не хотелось отворачиваться от говорящего рта. Люстра качалась, лампочки мигали, и тут рот на потолке широко открылся и показалось, что из него повалил дым – огромный ядовитый выдох. Кто-то закурил косяк! Знакомый аромат дури так и манил. Больше того, позже вечером я дуну и сам.
Рот открылся, снова повалил дым, и голос, что я не слышал с детства, произнес:
– Хватит столько пить! Ты погубишь себя и все, что тебе дорого! Хочешь стать алкоголиком? Хочешь умереть алкоголиком?
– Чего? – сказал я.
Но лицо уже пропало. Пришлось дожидаться, когда люстры качнутся обратно в нужное положение, когда снова выстроятся тени, чтобы дымящий рот продолжил говорить.
– Что ты от меня хочешь, папа? – спросил я потолок. Вокруг простирались братья. Я заметил, как некоторые серьезно уставились на меня: наблюдали, как я гляжу наверх и жду возвращения гневного лица.
– Вернись! Скажи, что мне делать! – возопил я, когда наши двадцать люстр на огромной высоте снова прошли по своим дугам и по потолку скользнули длинные тени. Свет упал под нужным углом, и большое бурое пятно от протечки, такое далекое, вновь стало лицом.
У меня снова затряслись руки. Я чувствовал, как глубоко в шее зарождается головная боль от напряжения. Шприцы в кармане тесно жались к груди. Все двигалось и кружилось. В камине полыхал огонь. Разносилось дикое эхо. Я услышал зловещий скрежет клыков добермана по кости. Я услышал шепот братьев поблизости. В открытые окна занесло пригоршню снега, и меня стал распирать смех. Чувствовался едкий запах вина: в бокале оставалась пара лиловых капель. Выпить? Вернуть? Выпить? Вернуть? Кого я обманываю? Рот на высоте раскрылся, чтобы заговорить. Я почти, почти слышал его слова.
– Отец хочет что-то сказать! – закричал я братьям.
Пело на немецком сопрано, лаял пес; запах травки в библиотеке становился все ощутимее и ощутимее.
– Поделись косяком, брат, – громко воскликнул я в пустоту.
Потом вскинул бокал и допил вино. Мне корейки не досталось, а эта псина сожрала целый здоровенный кусок. И все же я смеялся.
Как же хорошо было смеяться. Смех накатывал великолепными волнами. Не то чтобы меня рассмешило